— Дядя, каждое слово, которое я выведу пером на этих листах, будет с нимбом. Я напишу такой гимн богу, что ваш блаженный Лактанций вместе с Цицероном отгрызут себе пальцы от зависти! Вот послушайте-ка!..
— Ты меня совсем сбил с толку, Франсуа, ведь Лактанций не мог писать на французском.
— О пресвятая дева! Да если бы и мог, не написал. Ну, мне пора. Благословите, дядя, мы теперь не скоро увидимся.
Старик прижал его к груди.
— Вручи свою судьбу господу богу, ведь ты еще так молод.
Франсуа поцеловал дрожащую ладонь капеллана, схватил узел и сбежал по лестнице. Уже прошел портал со статуей мадонны в нише, не забыв, как в детстве, преклонить колени, когда услышал слабый крик: «Франсуа!» Холодный ветер трепал узкую сутану дяди Гийома, взъерошил густые седые волосы.
— Обязательно пиши с наклоном!
Толпа школяров, выбежавшая из школы на обеденную перемену, захохотала.
— Франсуа, не забывай ставить точку над «i»!
— У буквы «t» перекладина наверху!
— А у «g» петля внизу!
— Ну, перекладина с петлей ему хорошо знакомы. Верно, Франсуа?
И хохотали, толкая друг друга под бока, всполошив весь квартал, так что выбежали из дверей, высунулись из окон. Но он не мог злиться на этих сорванцов, потому что сам был одним из них — школяром, сбежавшим от зубрежки и учителей, от ненавистных «Донат», «Парабол» и «Греческого языка». Он сгреб за шиворот двух школяров и прижал к себе.
— Вот я вам покажу, как смеяться над господином магистром семи свободных искусств. Эй ты, Капустное Ухо, неси розги, а ты, Октав — Подол Задрав, три сотни раз перепиши по латыни: «Я — безмозглый осел». Ага, вас как ветром сдуло, чернильные носы!
Капеллан с улыбкой смотрел на веселую возню и качал головой. «Господи, он же совсем мальчик».
По мосту Нотр-Дам Франсуа добрался до Ситэ, прошел на набережную Ювелиров. Тут, пожалуй, жило французов меньше, чем в любом другом месте Парижа: банкиры — ломбардцы, гранильщики камней — из Амстердама и Харлема, пражские мастера серебряных дел, позолотчики из Нюрнберга — о, тут слышалась речь всей Европы. Евреи с желтыми кружками на плащах не жались робко к стенам, как на Еврейском острове, а, прищурив выпуклые глаза, пробовали кислотой флорины, пистоли, цехины. «Эти облапошат почище молодцов с большой дороги», — подумал Франсуа.
Он прошел всю набережную, прицениваясь к распятьям и серебряной посуде, пока заметил крошечную мастерскую, где два подмастерья лили расплавленное брызжущее серебро в формочки для застежек, а рыжебородый немец в кожаном фартуке, с длинными белесыми волосами, перевязанными кожаным ремешком, одним ударом чекана выбивал на них виноградную гроздь или птицу на ветке. Мальчик доводил застежки до блеска, натирая полировальной пастой, намазанной на замшу. Франсуа не мог отвести глаз от изложниц, в которых таяли обломки ножей, куски разбитых подсвечников, граненые гвозди с круглыми шляпками, — весь этот серебряный лом оседал, плавился и вскипал на рдяных углях. Мастер положил на верстак чекан, снял фартук и что-то крикнул мальчику. Тот выбежал и через минуту принес две кружки пива. Одну немец подал Вийону.
— Вижу, у вас дело ко мне.
— Приятно смотреть, как работает мастер.
— А мне приятно встретить человека, знающего толк в нашем ремесле. Мой прадед выковал циферблат с двенадцатью апостолами для часов на Страсбургской ратуше, дед ковал наручья и оплечья боевых доспехов императора Фридриха, а серебряные кубки, из которых пьет его величество король Людовик XI, чеканил мой отец. А чем могу быть полезен я, мастер Иоганн Грюнбах?
— Я бы хотел продать несколько серебряных вещичек.
— Надо внимательно посмотреть. — Мастер смахнул с верстака пылинки.
Франсуа развернул тряпку. Ножи Грюнбах отодвинул сразу, но распятие поскреб крепким ногтем, выстукал маленьким молоточком, прислушиваясь к звону. Мальчик принес безмен — распятие весило больше двух фунтов.
— Я покупаю эту вещь за двадцать три экю.
— Мне нужно тридцать.
— Вот вам двадцать пять, мне пора работать.
— Тридцать, и возьмите ножи.
Мастер молча повязал фартук, взял чекан.
— Ну, хотя бы двадцать восемь, мне очень нужны деньги.
Иоганн Грюнбах кивнул, согнувшись, пролез в узкую дверь позади верстака, которую Франсуа раньше не заметил, и вернулся с красным суконным мешочком. Франсуа пересчитал желтые кругляши, клейменные крестами. Вернул мешочек.
— Нет, нет, это подарок, его шила моя жена Лотта.
— Прощайте, мастер, храни вас бог.
Постояв на мосту, Вийон поднялся на улицу Сен-Дени. Перед ним кривлялась улица Мишель ле Конт, подмигивая окнами кабаков и борделей. Каждый из этих кабаков он мог найти с завязанными глазами — «Свинью», «Монахиню, подковывающую гуся», «Образ святого Николая», «Чашу», «Мула»; те часы, когда хозяева вытаскивали железный брус, продетый в скобы дверей, заменяли ему заутреню. Каждый гуляка в этих подвалах был ему приятелем, каждая шлюха — подружкой.
Но вывески «Толстуха Марго» не было. Он прошел всю улицу до моста Сен-Дени и обратно, ежась на ветру и постукивая сабо, но проклятый притон как сквозь землю провалился, хотя дом стоял на месте — с теми же перекладинами на фасаде, оштукатуренном глиной, смешанной с соломой, набухшей от зимней сырости. И так же кренились телеги, попав в громадную выбоину, залитую грязной водой, не просыхающую даже летом. А вывеска висела другая — «Скромница Мари». Франсуа колупнул ногтем краску — она еще не успела покоробиться от сырости, значит, эту «скромницу» намалевали недавно. Вошел через низкий порог в зал, сел за стол подальше от дверей и придвинул светильник, согревая озябшие руки. Да и внутри кабака все было по-другому — простенки завешаны скатертями, а раньше здесь висели косы, грабли и цепы, черные от сажи.