Распухшие пальцы перебирали струны, привычно прижимая к жилкам ладов.
— Думаю, дело ваше плохо, я вчера слышал, как Базанье сказал господину следователю: прокурор считает, мы и так слишком долго возимся с Вийоном.
— Ах, господин Жан де Байли считает, что долго?
— Ну, так сказал Базанье.
— А что еще ты слышал, сынок?
— Что следствие по вашему делу закончено.
— Хотел бы я знать, какой камзол на этой новости.
— Клянусь кровью господней, я больше ничего не слышал. — Гарнье перекрестился. — Вы обещали мне сыграть балладу.
— Да, балладу. Музыка готова, а слова еще не подобрал. Ну, ну, не хмурься, сынок, утром пойдешь домой, завалишься под бочок к женушке, а мне стыть на ледяном полу и ждать смерти. Честно тебе скажу, незавидная участь, но слово свое я сдержу, хотя бы мне пришлось запеть на эшафоте, только ты уж с лютней будь наготове и позаботься, чтоб ее хорошенько настроили, — там настраивать будет некогда.
— И что вы за человек, мэтр Вийон, никак в толк не возьму. Что вы за гусь?
— Я бы и сам не прочь узнать, да только у кого?
На табурете было так тепло после сырого пола, что Вийон почувствовал, как гриф лютни мягко выскальзывает из пальцев, голова становится пушистой, как цыпленок.
— Мэтр Вийон, мэтр Вийон... Господи, да что же это такое?
Гарнье, взяв спящего Франсуа на руки, внес в камеру.
Снег на ветвях каштана стал синий. И звезда на черном небе горела ровным синим светом. На крепостной стене от башни к башне ходили часовые, кляня стужу и сержантов, и тех, кто сейчас храпел в караульном помещении. Ветер гремел вывесками, замерзали в сугробах перепившие гуляки — утром их заберет похоронная команда и сложит штабелем в нишах церкви Невинно убиенных младенцев, и хорошо, если сторож, которому мать или сестра сунут денье, отыщет несчастного Жана или Пьера, чтобы предать земле, как и подобает христианину, а не то будет тот лежать, пока не истлеет одежда, не сгниет на костях мясо и сами кости не рассыплются под тяжестью новых мертвецов.
Париж спал. Все триста тысяч парижан. Одинаково храпели и те, кто днем разодет в беличью мантию с пушистым куньим воротником, и те, кто носит овчину. Ветер сдувал снег с розовой, серой и красной черепицы крутых крыш, гнал по горбатым улицам, мощенным громадными булыжниками, снежные вихри, скрипели цепи мостов, и сквозь стволы старых вязов и платанов розовела Сена, как прекрасная женщина, раскинувшая белые руки, — Париж был ее ложем.
Парижане спали — на широченных кроватях красного дерева под бархатными балдахинами на витых позолоченных столбах, на тюфяках, набитых сеном, на матрасах из шерсти и бумаги, а кто прямо на земляном полу; укрывшись перинами, набитыми ватой и пухом, суконными одеялами, отороченными лисьим, волчьим или заячьим мехом, а кто и просто плащом. Но все чесались во сне, жестоко искусанные насекомыми. Спали монахи, купцы, школяры, солдаты, продажные девки, кабатчики, мастеровые, мясники, поэты, скорняки, и в секретном отделении тюрьмы Шатле спали даже приговоренные к смерти.
Слышно было, как на площади стучали топорами плотники, сколачивая помост и виселицу. Десятник, еще днем набрав безработных с Гревской площади, поторапливал рабочих. В сторонке развели костер из щепы и отпиленных комлей, бегали поочередно греться и хлебнуть крепкого дрянного вина из бутылки. Работа была спешная, и десятник обещал каждому по три денье серебром. Кованые гвозди легко вгонялись в промерзлые доски, визжали пилы; бревна, даже не ошкуривая, обтесывали по туго натянутому шнуру — все равно стоять им недолго.
Стражник на стене Шатле видел костер, и оттого, что где-то горел огонь, ему стало еще холоднее. Наконец по винтовой лестнице внутри башни послышались тяжелые шаги разводящего и смены, и он, схватив алебарду, прислоненную к кирпичному зубцу, громко крикнул пароль: «Святая Жанна» — и услышал отзыв: «Святой Бенедикт». К удивлению его, рядом со стражником стоял не сержант, а капитан Тюска. Едва не опалил факелом лицо испуганного стражника.
— Ну вот, Гарнье, кажется, моя лютня отзвенела, и я вовремя составил завещание. Если бы ты видел, как торжественно его огласили! Но честно скажу, я бы пожил еще немного.
— Ах, мэтр Вийон, все там будем. Когда мой дед вернулся из Иерусалима, он сказал: «В святой земле смерть ничуть не лучше, чем в Париже». А вы-то хоть умрете здесь.
— Правильнее сказать «подохну».
— Ну, это все одно. Свеча не успеет догореть, а вы уже будете в царствии небесном. Плохо ли на всем готовом — и харчи, и постель, и клопов нет.
— Тебе, сынок, лучше сменить кинжал на четки, хороший кюре из тебя получается. Когда одного моего дружка вели на виселицу, священник тоже пообещал ему вечное блаженство и обнадежил, что мой приятель будет ужинать с ангелами, если перед смертью очистится от грехов. А мой дружок ему ответил: «Если так, благой отец, поужинай ты вместо меня, а я помолюсь за твою душу». Жаль, Этьен, что ты человек неотесанный, иначе ты, конечно, знал бы, что случилось с графским сыном Окассеном и пленной сарацинкой Николетт. Бог даст, я расскажу тебе их историю, но одно место приведу сейчас, по памяти, там как раз говорится насчет рая и ада.
— О, расскажите, прошу вас.
— «В рай попадут лишь те люди, о которых я сейчас расскажу. Туда идут престарелые священники, немощные, старые калеки, что по целым дням и ночам толпятся у алтарей и старых склепов, туда идут те, кто ходит в лохмотьях, поношенных плащах, те, кто бос, наг и оборван, кто умирает от голода, жажды, от холода и нищеты. Все они идут в рай, но мне нечего с ними делать. Мне же хочется отправиться в ад, ибо в ад идут отменные ученые, добрые рыцари, погибшие на турнирах, туда идут славные воины и свободные люди; с ними мне и хотелось бы пойти. Туда же идут прекрасные благородные дамы, что имеют по два или по три возлюбленных, не считая их мужей; туда идет золото и серебро, дорогие разноцветные меха, идут игрецы на арфе, жонглеры и короли нашего мира».