Путник со свечой - Страница 66


К оглавлению

66

Голос умолк.

Хайям открыл дверь и, перешагнув арык, ступил в прохладную пыль.

— М-мир, тебе, г-господин. — Заика Тимур, удобно сидевший на куче ковриков, с трудом согнулся — мешал живот. — Слыхал н-новость? Н-ночью умер г-господин хранитель эмирских туфель, п-пусть аллах возьмет его з-за руку и отведет в рай.

— Легко ли он простился с жизнью?

— Об этом, г-господин, надо с-спросить его.

— И это верно. Кому же теперь эмир доверит свои туфли?

— Э-э, б-была бы халва, а рот найдется.

Хайям смотрел вслед вихлявшей арбе, а перед глазами его стоял балаганщик, схватившийся руками за лицо, и надменный хранитель эмирских туфель, гарцевавший на тонконогом белом скакуне. Тогда он даже не обернулся на крик окровавленного человека, а сегодня ночью, может быть, сам вопил от ужаса и боли. А туфли? Что туфли? Парчовое шитье их сто лет не потускнеет, и потные эмирские пятки разве что оставят вмятину в козлиной подкладке да скособочат каблуки.

Зажмурившись, он смотрел на разгоравшееся солнце. Оранжевое марево дрожало в прищуренных глазах и вдруг угасло — прохладные ладони прикрыли его глаза. Он прижал их к губам и снова к глазам.

— Господин, уже чай готов. И твои любимые лепешки с медом.

— Помнишь, однажды я тебе сказал, что лучше чая вино...

— А лучше вина женщина, а лучше женщины — истина, — смеясь, скороговоркой докончила Зейнаб.

— Да, так я тогда сказал. А сегодня, гуляя по саду, понял — все это пустое. Все в мире имеет вес и протяженность, объем и время бытия, но нет такой меры вещей — истина. То, что вчера считалось доказанным, ныне опровергнуто. То, что сегодня считают ложным, завтра твой брат будет учить в медресе. И не всегда время — судья понятий. Сколько болтовни я слышал о себе! Хайям — доказательство истины, Хайям — скряга, Хайям — бабник, Хайям — пропойца, Хайям — богохульник, Хайям — святой, Хайям — завистник. А я такой, какой есть.

— А я, господин?

— Ты лучше вина и важнее истины. Давно хочу дать тебе денег, купи золотой браслет с колокольчиками, чтобы я издалека слышал — ты идешь.

Но и без браслета с колокольчиками он услышал весть о Зейнаб...

...Хайям шел по коврам, устилавшим улицу Вышивальщиков — кривую, как нож. Шел, шаркая ногами и опустив голову, и в глазах рябило от пестрых цветов и узоров. Сто тысяч узелков связали проворные пальцы женщин, прежде чем грубая основа стала ковром, похожим на весенний сад. А человек куда сложней и прекрасней, хотя соткать его гораздо проще — достаточно связать две нити. Нет узла сложнее этого, только смерть может его порвать. И она рвет.

Но как же так?

Как же случилось такое, великий и всемилостивый? Не успело масло выгореть в светильнике, яблоко, сорванное вчера, так же румяно и душисто, а мою возлюбленную отнесли на кладбище Хайра, и мулла прогнусавил над ней суру «Ясин», которую читают над покойником, и в изголовье могилы вылили кувшин воды!

Как же так, всевидящий и всемогущий? Я ждал, когда мне вынесут ребенка, а лекарь вышел с пустыми руками... Пусть я недостоин продлить свою жизнь, — возьми ее, но зачем ты отнял жизнь Зейнаб? Да, я злословил, спорил с тобой, подшучивал, но я верил всем твоим делам. Какими глазами мне теперь смотреть на тебя, если между тобой и мной — Зейнаб, заживо изрезанная ножом? Я-то, старый глупец, писал, что любовь — стон соловья, а это — стон человека, умирающего на твоих руках. Да, господи, все мы твои рабы, глина, из которой ты лепишь нас по своему умыслу. Но ведь не будь нас, что было бы с тобой? Разве не ты сказал устами пророка: «Создали мы человека и знаем, что нашептывает ему душа его, и мы ближе к нему, чем яремная вена»? Где же ты был, всесущий, что не услышал жалобных криков моего ягненка, что кровь ее не забрызгала тебя?

Имам шел по пыльным коврам, и слезы отмечали его путь. Бегали босоногие мальчишки, трусили ишаки с поклажей, шли мужчины и женщины, и все, встретив Хайяма, молча уступали ему путь и смотрели вслед.

Придя домой, старик наполнил пиалу вином рейхани. Поднес к губам и в гневе выплеснул на пол.

«Ты обмануло меня, вино! Сердце мое пусто, как ладонь... Пусть я отныне умру от жажды, но не спасусь от нее вином. Пусть не будет мне радости. За что я проклят, если приношу одни страдания моим любимым? Смешливая Ясмин — первая, кому я открыл сердце... Грудь ее была такая высокая, что тень падала на землю, и я еще смеялся, что по тени от ее груди могу узнать час молитвы. Где она? Когда мы шли к кади, чтобы стать мужем и женой, мастер, украшавший купол мечети, выронил тяжелый изразец; бедная, она даже не вскрикнула... Мой первый учитель Мухаммад-и-Мансур, где он? На каком базаре его продали в рабство, уведя на веревке из Балха? Низам ал-Мульк — моя опора во всех начинаниях, построивший обсерваторию и академию, — где он? Упал лицом на землю, когда в спину вошел исмаилитский нож. А египтянка Кора — смуглая, гибкая, неукротимая в любви? Я дал ей имя ал-Мусика — Музыка; ее гортанный голос сводил меня с ума. Хотя она была невольницей, ее нарядам завидовали все красавицы Самарканда. Она красила кончики пальцев, и я, как помешанный, твердил: «О, ал-Мусика!» Где ты, струна моей души?.. Я вернулся от судьи Абу Тахира, а рукописи были в крови твоих убийц, а горло твое сдавлено шнурком. О, ал-Мусика, что ты защищала — свою честь, мои рукописи? Я никогда не узнаю.

И вот теперь Зейнаб... Я растил ее нежностью и лаской, я терпеливо ждал, когда она повзрослеет для любви. Если на мне заклятье, то почему падают самые дорогие вокруг меня, а я стою? !

...Тихо скрипело перо, оставляя черный след на бирюзовой самаркандской бумаге. Слеза, сорвавшись с ресниц, размывала горестные слова.

66