Путник со свечой - Страница 61


К оглавлению

61

Рабочий, не понимая, над чем все смеются, тоже захохотал, раскрывая рот, насколько позволяла повязка.

— Отец мне говорил, имам, что однажды твои слова дошли до самого аллаха.

— Я что-то не помню.

— Прости, я плохой рассказчик, но дело было так. Однажды ты сидел в саду и пил вино, дабы отвлечь себя от суетного мира. И вдруг поднялся страшный ветер, он вздымал тучи пыли, гнул к земле деревья, валил на бок людей...

— Ну и ветер! — хмыкнул Хайям.

— Ураган! Он набросился на тебя и опрокинул чашу с вином. И тогда ты крикнул:

Ты разбил мой кувшин с вином, о господи!

Закрыл для меня врата наслаждения, о господи!

Ты пролил на землю пурпурное вино.

Да буду я проклят, может быть, ты пьян, о господи?!

Эти упреки дошли до ушей аллаха, вызвав его гнев. И аллах наказал тебя — перекосил твой рот и сковал язык немотой. Тогда ты, говорят, раскаялся, заплакал и взмолился:

Кто в мире не грешил, скажи?

Кто живет безгрешный, скажи?

Я совершаю зло, а ты воздаешь злом, —

Так какая же разница между нами? Скажи!

— Нет, такого случая я что-то не припомню, багдадец, хотя книга моей жизни из какой только бумаги не сшита — белой, золотистой, пурпурной, голубой. Но знаешь, какое ужасное подозрение вкралось в мое сердце, когда я слушал твой рассказ?

— Не знаю, господин. Мой отец клялся — это истинная...

— Я не о том. Ты сам пишешь стихи?

Ибн Джамал поднял голову, разглядывая бирюзовый купол мечети.

— Так я и знал! — Хайям сплюнул на землю и растер плевок. — Клянусь, ты измарал сто тюков бумаги. Хотя где же и быть бумаге, как не у торговца бумагой. И конечно, ты считаешь себя лучше Рудаки?

— Пусть мне отрежут язык, если я хоть шепотом скажу такое. Как я могу даже в мыслях равнять себя с Адамом поэтов, если я только учусь делать первые шаги, и ноги мои разъезжаются, как у новорожденного верблюжонка.

— И кого же ты избрал себе в учителя? Назови их.

— Абу-л-Касим Фирдоуси, Абу-Шукур Балхи, Абу-ль-Ала Маарри, Насир-и-Хусроу и ты, мауляна[ Мауляна — духовный учитель, наставник.] — позволь мне тебя так называть.

— Я? — Хайям с удивлением посмотрел на торговца. — Но мое имя лишнее в этом созвездии поэтов. Нет, я всего лишь математик, и то... Давай передохнем хоть минуту в одном доме. Это близко.

Они зашли в лавку точильщика ножей, где в задней комнате подавали вино — мутное и непроцеженное, зато без лишних разговоров. Все дело заняло не больше трех минут, и собеседники вновь увидели солнце.

— Перечисляя великих, ты назвал Насир-и-Хусроу. В таком случае ты должен знать его строки, сказанные о пишущих:

Стоишь и за стихом читаешь пышный стих,

А честь твоя, как кровь, стекает на пол с них.

— Я их храню, как сокровище. Этому двустишию предшествует другое:

Тупице посвящать касыд хмельное зелье —

Что наряжать осла в шелка и ожерелье *

* Перевод И. Сельвинского.

— Хорошо, торговец бумагой.

— Меня зовут Икрам ибн Джамал.

— Но знать поэтов и самому быть поэтом — разное.

— Я никогда не называл себя высоким именем, мауляна.

— И правильно. Высокое имя лучше высокой крыши. А то развелось слишком много неучей и сопляков, именующих себя Багдади, Мешхеди, Мервази, Самарканди. Вот, кстати, идет один из них — Нишапури. Смотри, как он пыжится и вертит головой, высматривая жертву для своих касыд. Несколько лет назад я встретил его в майхане. Правда, и щечки у него были тогда румянее, и стан стройнее.

Молодой мужчина, о котором говорил Хайям, шел по улице, часто поглаживая шелковистую черную бородку; при каждом движении крупный лал в перстне вспыхивал быстрым огнем, доставляя его владельцу наслаждение. По моде, введенной еще женой Харуна ар-Рашида Зубайдой, его сафьяновые туфли были расшиты хорошо ограненными разноцветными стеклами — на драгоценные камни пришлось бы истратить состояние. Чалма была скручена изящно и высоко, расшитый золотыми нитями конец спускался длинно, как у ученого.

Щеголь опасливо покосился на Хайяма, решая, подойти или пройти мимо, но тщеславие пересилило. Сложив на груди узкие ладони, он поклонился имаму, не удостоив его спутника даже взглядом.

— Мир тебе, светоч познания!

— И тебе мир, незнакомец.

— Мы знакомы, высокочтимый имам, — улыбнулся любитель слов. — Я услаждал твой слух касыдой в одном ученом собрании.

— Да? И что же я сказал тогда?

— Ты был приветлив со мной и сказал, что рифма моей касыды подобна строкам несравненного Насир-и-Хусроу, яркость сравнений — творениям Рудаки, а скорбь любовного томления увлажняет ресницы воспоминаниями о Абу-Теммаме.

— А ты не перепутал? Наверное, я был здорово пьян, если мог выдумать такое! Вижу, ты преуспел за эти годы. Ты выбрал дело по душе? Стал каллиграфом, булочником, банщиком, или на беду свою, евнухом?

— Я не могу жить без поэзии!

— Что ж, случается и такое. Верно, ибн Джамал? Приходит называющий себя поэтом и начинает пронзительно вопить: «Я не могу жить без поэзии!» Она же отвечает: «Но ведь я без тебя могу, зачем принуждаешь меня к сожительству?» Но такой и слышать не хочет, продолжает кричать дурным голосом, как верблюд в пору гона.

Ибн Джамал шел за Хайямом, боясь пропустить хоть одно слово; за ним, отстав на два шага и стараясь казаться равнодушным, шествовал сочинитель рифм в сафьяновых туфлях, но шею его влекло любопытство, как курицу — рассыпанные зерна.

— Случилось мне знать одного юношу в Газне, — с улыбкой продолжал Хайям, — который, вместо того чтобы прилежно учиться в медресе, писал касыды, за что его часто били учителя. Но то ли кожа у него была толще буйволиной, то ли он действительно любил соединять слова в строки, но этот несчастный никому не давал прохода без того, чтобы не всучить пару-тройку касыд. Хотя, если признаться, сочинял он неплохо.

61