Путник со свечой - Страница 48


К оглавлению

48

Землистый запах анаши и горячего пота, дрожащие звуки рубаба и звериное рычание пьяных дервишей: «Йа-ху! Йа-хак!», золотая пыльца полудня и разноцветие вина — вот что от пола до потолка наполняло майхану, и трезвый был здесь так же неуместен, как мертвец среди живых.

Пьяницы потеснились, а тех, кто не мог двигаться, за руки и за ноги отволокли в угол, освободив место для новых гостей. Громче зазвенели струны рубаба, пронзительно запела флейта, дробь барабана рванулась из-под быстрых пальцев. Два ученых и лекарь, сбросив туфли, обняли друг друга и, покачивая плечами, начали старинный танец. С каждым движением годы вылетали из их сердец степными горлинками, крепли голоса, останавливая прохожих на соседних улицах. И когда трое превратились в волчок, пущенный сильной рукой, оборвались звуки флейты, рубаба и барабана.

Хозяин майханы своей рукой налил лучшего вина в китайские фарфоровые чаши, и мальчики в атласных халатах поднесли их веселым старикам. Когда они выпили и отщипнули по черной виноградине, к суфе подошел юноша.

— Высокочтимые, позвольте ничтожному слуге усладить касыдой ваши благословенные уши. — И, не дожидаясь ответа, прочитал ее от первой строки до последней.

— Эй, хозяин, принеси чашу с вином для поэта, — крикнул лекарь.

— Лекарь, неужели ты так пьян, что одно называешь двумя? — изумился Хайям. — Где ты видишь второго поэта? Глоток воды — и то слишком дорогая плата за этот ослиный рев, ибо осел кричит своим голосом, этот же крадет чужие голоса.

— Но он еще молод...

— Щенков от беспородной суки и надо топить, пока слепые. Что ты прописываешь больному, если он упал и сломал ногу?

— Ясно что — мумиё, лучшего лекарства нет.

— Как мумиё врачует сломанную кость, так и стихи должны возвращать душу к жизни.

Джинн ерзал на суфе, ему было жаль юношу, хотя он и принимал сказанное Хайямом.

— Не обижайся, я тоже выслушал твою касыду, — Джинн улыбнулся покрасневшему юноше. — Некоторые строки ее подобны строкам несравненного Насир-и-Хусроу, яркость сравнений — творениям великого Рудаки, а скорбь любовного томления увлажняет ресницы воспоминанием о Абу-Теммаме...

Теперь поэт зарделся от радости.

— Вот-вот, об этом я и толкую, — прервал Абдаллаха Хайям. — Рифма твоей касыды напоминает одно, ее ритм — другое, а сравнения — третье. А сам ты напоминаешь кошку, которая сожрала трех соловьев и удивилась, почему она мяукает, а не поет. Ступай, несчастный, и знай: у плешивого не вырастут волосы, даже если каждый день мазать голову медом.

Хайям посмотрел вслед юноше и слез с суфы. Лекарь спал; лиловая шапочка сползла на нос. Абдаллах ал-Сугани, обмакнув тонкий палец в чашу с вином, чертил на ковре геометрические фигуры. Переплетчик Умар бранился с кривым флейтистом:

— А я говорю тебе, лучшее вино из рейхана, — оно укрепляет сердце, желудок и устраняет газы.

— Но от него болят глаза, а утром ломит затылок.

— Что за сказки ты придумываешь, проклятый! Научись сначала отличать вино от кунжутного масла!

Хайям хотел вмешаться в спор, но махнул рукой и вышел из майханы; не успел пройти и тридцати шагов, как его догнал запыхавшийся переплетчик.

— Опора познания, — сказал он, отдышавшись, — разреши, я провожу тебя.

Солнце не щадило ни молодых, ни старых. Изумрудным и синим огнем полыхали купола мечетей, от глиняных стен струился жар, как из печей, в которых пекут лепешки. Ослепительной наготой сияли алебастровые колонны эмирского дворца. Дымы очагов лениво поднимались над улочкой.

Старики обогнули огромное здание коврового склада и вышли на площадь, где по праздникам ремесленники стравливали баранов. И сейчас здесь толпился народ, окружив площадь полумесяцем.

Хайям подозвал чумазого босоногого малыша с черной косичкой на бритой голове чтобы тот острыми локтями растолкал зевак и проложил дорогу, но вспомнил, что не взял с собой ни одной медной монетки, а дирхем отдавать было жалко.

— Как тебя зовут, мальчик?

— Мухаммад, — гнусаво ответил малыш, не вынимая палец из носа.

— Счастливое имя тебе дали родители. Ступай с миром, Мухаммад.

Они и так протиснулись вперед — люди почтительно сторонились, освобождая путь имаму.

Перед толпой стоял худой сутулый человек в залатанных штанах, старой рубахе, подпоясанной синим платком, и пыльных каушах. Длинный конец зеленой чалмы был пропущен под рыжей бородой и закинут на плечо. Синеглазый мальчик, находившийся при нем, достал из легкого кожаного сундука бамбуковые трубки, вытряс из них еще одни, ловко соединил и накрыл паласом. Мужчина погладил мальчика по стриженой голове, раздвинул цветастую шелковую ширму и скрылся за ней.

Хотелось пить, но Хайям решил посмотреть хотя бы начало представления. И еще он старался вспомнить, где видел худого печального кукольника. В Багдаде? Самарканде? Алеппо? Там он встречал балаганщиков. И даже на родине пророка — в Медине, но тот был прибит за уши к громадным городским воротам.


— Ку-ка-ре-ку! — прокричал за ширмой петух, и представление началось.

Старый коврик казался волшебным. Он превращался то в лавку скупого менялы, то в баню, то в сад, куда ночью забрался осел, полюбивший дикую козу.

— Хоп, хоп! Хоп, длинноухий, хоп! — По коврику, смешно хромая, затрусил тряпичный ослик, нагруженный двумя корзинами с кирпичами. Рядом шла коза, срывая листочки с дерева. Осел нежно гладил ее длинными ушами.

48