Путник со свечой - Страница 3


К оглавлению

3

Кто он был, тот несчастный, что, не думая о своей смерти, задумался, не голоден ли я, и молча отдал последнее, что имел на этом свете? Мы часто сожалеем, что нет больше доблестных мужей — и это справедливо, но кем же, если не великим, назвать того, кто наполнил мои ладони зерном, а сердце — благодарностью и скорбью о несовершенстве мира?

В ту ночь я, как и он, ждал смерти. Долго сидел на земляном полу, торопился написать госпоже Цуй и тебе, как печалюсь о вас, о могилах предков, которые никогда не обмету ивовым веником. Я молил небо не оставить вас, когда свершится великое событие.

Когда исполняют казнь по суду, двое готовятся к ней — приговоренный и палач. Палач проверяет остроту меча или прочность шелкового шнура, приговоренный думает о перерождении. Сердце его крошится от ужаса, как ледяная глыба.

Люди неглубокого ума часто повторяют: все рождается, чтобы умереть, приводя в подтверждение своих слов, что они видели смерть. Действительно, и туфля нечаянно топчет муравья, и пустельга бьет перепелку, и человек умирает от болезней и несчастных случаев, и в бою погибают сразу десять тысяч воинов. Но все это чужие смерти. А свою смерть никому не дано видеть.

Я знаю — не все из того, что здесь написано, ты поймешь сейчас, и не собираюсь, как это принято у конфуцианцев, к каждой строке писать сто строк домыслов и пояснений; одно ты поймешь сейчас, другое — через десять лет, третье — лет в пятьдесят. Ты станешь взрослым, но какое бы имя ты ни принял, помни: ты Ли Байцин — сын Ли Бо. Мой сын.

Днем даже сильный ветер не слышен. Ночью лежишь без сна, а ветер шумит, то отдаляясь, то набегая, как волны Янцзы, — без конца. Всю ночь скрипит старая сосна.

Вздыхая, встаешь, зажигаешь светильник и долго смотришь на кисть, почему-то медля взять ее из подставки. А тут сильный порыв загасит пламя, о стену ударит еловая шишка и вздрогнешь — то ли от холода, то ли от одиночества... Даже собственной тени не видно. Совсем один.

Уж лучше ветер, чем дождь...

Тюрьма, в которую брошен, называется «Умиротворенный покой». Скрипит сосна за решеткой. Скрипит тюрьма. Не хочется зажигать огонь, все равно на таком ветру ему не гореть — ветер раздувает пожар, а светильник гасит. Хотел бы прочитать «Записки» Сыма Цяня. Тюрьма, в которой томился величайший наш историк, называлась «Яшмовое благополучие»; благополучие же было таково, что истинный муж сидел голым, со связанными руками и ногами, с колодкой, веревкой на шее, а его били палками. Концы их сейчас окрашивают красным, чтоб кровь была не так заметна; когда человека бьют, он громко кричит — поэтому нас, наказанных, еще называют «мясными барабанами».

Лошадь погоняют криком «Юй, юй!», кур скликают — «Ачи, ачи!» А поэтов?

В прошлом письме, сын, я писал тебе об императоре Цао Пи и брате его Цао Чжи. Император поверил злым словам, сказанным о брате, и велел ему явиться во дворец. Войдя и встав на колени, Цао Чжи увидел шелковый шнурок на атласной подушке, отчего горло его сразу зачесалось, и сглотнул слюну. Прежде чем поднести шнур брату, император повелел ему сочинить строки о братьях, причем слово «братья» не должно было упоминаться. Семь шагов отделяли Цао Чжи от шнура в руках брата, и за эти последние семь шагов надлежало сложить стихи. С тех пор они так и зовутся — «Строки семи шагов».

Чтобы сварить бобы, зажгли ботву.

Бобы в котле заплакали:

Ведь мы одного корня,

Зачем же вы так торопитесь сварить нас?

[ Пер. Л. Черкасского.]

Сколько прекрасных песен сложено в клетке...

Видишь, мой сын, так было до меня, так и при мне. Но жаль, что пришлось в мои вечерние годы думать о смерти в одиночестве...

Близкие — далеко. Бесконечное — рядом. В такую ночь кажется: даже звезды унесло ветром, закружило по водам небесной реки.

Три весны птицы прилетают в покинутое селенье, кружатся над пустыми домами и улетают. И мое имя покружится над Срединной страной, и кто-то окликнет меня в другой жизни, посмотрит вслед, провожая взглядом. Кем хочешь считай себя при жизни — Конфуцием или Буддой, скажи, что ты выше горы Тайшань и глубже моря Семи Островов — это твое дело, твои слова, но после жизни от тебя останется только то, что останется, а будет ли это с пылинку или с Великую стену — измерят люди.

Тянет холодом из щелей. Только бамбуковой роще не страшен ветер. И старой сосне. А река опять прорвет дамбу и затопит посевы, и три дня будет пусто в сетях рыбаков — предчувствуя сильный ветер, рыба заранее уходит в глубину.

Долго лежу без сна, слушая ветер. В тушечнице есть еще тушь. Когда-то ее для меня растирала любимая наложница государя Янгуй- фэй, а сам император Сюань-цзун держал кисть. Когда-то я ездил на жеребце из императорских конюшен, уздечка на нем была филигранной, седло украшено белым нефритом, постель моя была из слоновой кости, тюфяк — из тончайшего шелка. Я ел с золотой посуды. Но сейчас я сам достаю кисть, растираю тушь, и все это только для тебя, моего сына. Ты пришел в мир из такой дали, где свет и тьма еще не разделились, и я пришел оттуда, и все люди.

Твоя мать часто называла меня «легкомысленным» — она права. Я оставил вас, мать твоя вышла меня провожать с мокрыми рукавами, а я ни разу не оглянулся назад. А сейчас сижу лицом к ней и слышу ветер, вижу только тьму. Я написал сто тысяч знаков, но письма не любил писать. В винных лавках Чанъани и Лояна платил за вино золотом и серебром, а вы ели бобовую похлебку, сваренную на бобовой ботве.

Я мог сделать твою мать счастливой, но хотел осчастливить всю Поднебесную, спасти мир. Я хотел послужить опорой нашему просвещенному властителю, но тщетно я обсуждал имперскую политику — пурпурная лента министра никогда не свисала с моего плеча. Ну разве не легкомысленный Ли Бо?!

3