— Ваша светлость, капитан Тюска спрашивает, не соизволите ли вы удостоить его своим вниманием.
— Тюска? Это еще что за болван?
— Капитан городской стражи, — ответил слуга.
Граф погладил мочку уха, встал у кресла, опершись кулаком на подлокотник.
— Пусть войдет.
Тюска поклонился, высоко откинув руку со шляпой, исподлобья с восхищением оглядел графа.
— Клянусь кровью Христовой, мне не доводилось видеть такого великолепного платья даже на государе.
— Вам нравится?
— О ваша светлость, эти складки подчеркивают мощь вашей фигуры, а сочетание алого шелка, белого батиста и золотого шитья просто изумительно!
— А сзади? He морщит под мышками? Взгляните-ка, милейший.
Граф прошел по зале — от кресла к стене, завешанной оружием.
— Чтобы передать мое восхищение, нужен поэт, а не солдат. — Сен-Марен брезгливо поморщился. — Хотя, как я считаю, самое подходящее место для поэта — тюремная камера с крепкими засовами и прочной решеткой. Ведь и птичка звонче поет в клетке.
— В клетке?
— В клетке, ваша светлость.
— Поет?
— Заливается, ваша светлость.
— Ну, ладно... А что вас привело ко мне, капитан? Только восхищение моей особой или еще что-нибудь?
— Возможно, вы слышали, что чума прибрала капитана де Лонэ, коменданта Шатле...
— Этого старого пройдоху?
— Удивительно метко сказано, ваша светлость. Уж не знаю, как он относился к своим детям, но преступников защищал, как наседка своих цыплят. Упаси господи было дотронуться до убийцы или заговорщика, замышлявшего козни против нашего короля. Я думал, он прикажет расстелить в камерах перины и велит стражникам развлекать негодяев танцами и пением.
— По-моему, вы слишком пристрастны к де Лонэ.
— Я?! Ваша светлость, я говорю вам, как на исповеди. Дознанием по делу стражника Гарнье, которое я сам проводил, установлено, что он приносил лютню заключенному Франсуа Вийону, он же выносил из крепости его мерзкие стихи, высмеивающие влиятельных особ и почтенных горожан. Кроме того, комендант разрешил Вийону содержать в камере животное.
— Что за животное? Собаку, что ли?
— Мышь, которую этот висельник... О нет, я не могу повторить в вашем присутствии.
— Да говорите, черт возьми!
— Ваша светлость, он звал свою мышь Жоффруа.
— Как?! Моим именем! Назвать мерзкую тварь именем графа де Сен-Марена! Всей крови этого балаганщика не хватит, чтобы смыть грязь с моего герба. Ну что же... А где она порхает сейчас, ваша певчая птичка?
— Увы, точно не установлено. Возможно, в Реймсе, а может, в Авиньоне, но где бы ни порхала, она скоро залетит сюда. Узнав, что государь объявил Париж священным городом, Вийон непременно поспешит сюда, уж можете не сомневаться, ваша светлость. Мышь со всех ног побежит в мышеловку.
— Вы, кажется, смышленый малый, капитан. А что вы там болтали насчет де Лонэ?
— Ваша светлость, я человек военный, к тому же обремененный семьей... Жалованье в пятнадцать турских ливров было бы не лишним для меня. И если вы будете так добры, что замолвите за меня словечко перед господином прево...
— Перед этим выскочкой! Зарубите на своем носу, капитан, что граф де Сен-Марен не нуждается в посредниках, когда обращается к господу богу и королю. Но, любезный, не рассчитывайте на мое покровительство раньше того... Надеюсь, вы поняли, о чем я говорю? У вас есть надежные люди?
— Еще бы! Лейтенант Массэ д'Орлеан, сержанты Маркэ, Филибэр, Перне Маршан — у каждого из них должок к Вийону, и они с радостью спустят с него шкуру.
— Я прикажу своим людям оказать вам помощь, если понадобится. Можете на них рассчитывать. Поступайте как хотите, но мышеловка должна захлопнуться. Сен-Марен никому не прощает обид! Запомните, капитан. Так, значит, под мышками камзол не морщит?
Второй этаж башни замка сеньора Марбуэ мастер Гастон Пари сдал в аренду Вийону. Он сам сложил очаг, сколотил дубовый стол на козлах, сделал высокий резной поставец для посуды.
С утра до вечера мастер вытесывал своих святых, а Франсуа сидел рядом на бревне и молча строгал кинжалом щепки. Когда ему надоедало сидеть, он уходил по дороге, которая вела мимо мельницы, мимо запруды, в лес. Впервые ему не надо было никуда спешить, бежать, просыпаться ночью от страха. Покой шуршал под босыми ногами песчаным пригорком, шумел вершинами сосен, свистел птичьими голосами, льнул к коленям лобастой черной мордой Люка. Но покой ли это был? Или усталость? Ничего не хотелось. Ничто не обижало. Ничто не радовало.
...Он долго смотрел на муравья, спешившего с бурой хвоинкой между стеблями травы, пока муравей выполз за пределы круга, очерченного взглядом. Когда же он исчез, Франсуа стал разглядывать шишку, упавшую с сосны, под которой он сидел. Поднял голову — увидел белку, быстро цепляющуюся острыми коготками за кору; мелькнул пушистый пепельный хвост.
Франсуа показал ей шишку. Белка сбежала по стволу. Бегала вверх и вниз, не решаясь спуститься, потом на сосне затихло, и Франсуа увидел зверька уже на другом дереве. А может, совсем другую белку: прижав лапки к груди, она держала шишку, быстробыстро обкусывая смолистые чешуйки. Вылущив шишку, спустилась на землю и плавными прыжками поспешила дальше в лес. И вдруг раздался жалобный крик; что-то, как пламя, метнулось наперерез, тоже с хвостом пушистым, но огромным, — лиса! И снова тихо, спокойно, поют птицы, ветер раскачивает скрипучие стволы.
«Вот и все, — подумал Франсуа. — Еще одной жизнью меньше. Кто же из них справедлив? Белка права тем, что хотела жить, а лиса хотела есть и, значит, тоже жить хотела. Но неужели так бывает, что и убитый и убийца правы? И значит, пытавший меня Жан Маэ тоже справедливый человек? И Тибо д'Оссиньи, упрятавший меня в Каменный мешок? А что же тогда несправедливо, если справедливы смерть и пытки?»